Сережки

АВТОР: ЕКАТЕРИНА ФЕДОРОВА

ФОТОГРАФИЯ: ОЛЬГА АГЕЕВА

Адрес на конверте, обведенном красно-синей рамкой, был такой: 184610 СССР г. Полярный Мурманской области, ул. Лунина, д. 14, кв. 18. В те времена считалось круто иметь друзей по переписке за границей. Мне повезло. Я переписывалась с девочкой из Чехии, Магдой Крейчовой. Она присылала мне письма, в которых спрашивала напряженно-аккуратными буквами: «Катя! Расскажи о себе. Какой у тебя конёк»?

Коньков у меня было два: я взахлеб читала все книжки подряд, а также активно посещала зоокружок в Доме пионеров. Чистила клетки морских свинок. В награду мне на выходные доверяли черного хомячка Риту. Она жила у меня в комнате в трехлитровой стеклянной банке. Однажды Рита проявила волю альпиниста и выбралась из банки, преодолела большую комнату и добралась до круп. Боже, как кричала мама. Она сгоряча приняла хомяка-героя Риту за банальную кухонную мышь.

Еще я играла на пианино, но об этом я Магде не рассказывала. О плохом в письмах писать не принято, а я ненавидела музыкалку. От моей учительницы, Галины Николаевны, пахло дешевыми болгарскими сигаретами и одиночеством. Желтый сморщенный кулачок ее личика никогда не расправляла улыбка. Своих детей у нее не было, а чужих она не любила. Галина приехала в маленький военный городок, сама не зная зачем. Вела жизнь аскета. Биография ее была скучна, как гамма до мажор. Ее изюминкой были не достижения, а география: она родилась в старинном немецком городе Иене (отец Галины там служил).

Она приводила на занятия своих подруг, болтала с ними, иногда вставая, чтобы вдавить мне в спину твердые, какие бывают только у музработников и убийц, пальцы. Подразумевалось, что так я научусь верному прикосновению к клавишам.

Одна ее знакомая пришла на мой урок с двумя болонками. Собачкам было не по себе в казенном доме; они тряслись, переживали и негромко воняли, как два компактных мусорных бачка. Мелко цокали по классу и что-то громко жевали прямо у моей правой ноги. Я никогда не блистала талантом, но в тот раз, парализованная чавкающими болонками, проявила незаурядную, исключительную тупость. Но как я не старалась, из музшколы меня не выгнали.

Главным образом Галину Николаевну занимали вопросы ее личной жизни: так, один из учебных годов был целиком посвящен тяжбе с неким офицером, который отказывался признать, что их брак зарегистрирован. Мутная, невнятная история. Как в Советском Союзе было возможно заключить фальшивый брак? Я видела, как к Галине Николаевне забегала мама моей одноклассницы Алины Мартышкиной, они шептались и гневно трясли какими-то справками, пока я одиноко ковыряла безнадежный пассаж в рондо. Я платила Галине Николаевне ее же монетой. Хладнокровно игнорировала указания, которые она мне вписывала трехэтажными буквами в дневник (ЭТЮД – 25 РАЗ!!!! РОНДО – 50 РАЗ!!!!!!!), бесстрашно прогуливала специальность, грубо молчала в ответ на ее вопросы на уроках. Однажды на концерте ее класса аккомпанировала певице, ни разу не взяв педаль, чем скандализовала фортепианный отдел и подставила Галину Николаевну под ковровую критику коллег. Разве можно было объяснить все это Магде Крейчовой, да еще не имея за душой подходящих к месту слов? Слова появились позже, когда той жизни уже не было.

Каждое воскресенье мы с папой навещали дедушку в Старом Полярном. По детским меркам дорога воспринималась как настоящее жюльверновское испытание, да, собственно, именно такой она и была. Блестящие твердые снега, мрачные черные скулы полярногонеба, на которых раз-два за зиму вспыхивали и переливались синяки северного сияния, плохо темперированные фуги ветра, заглушающие любые звуки человеческого присутствия… Автобуса ждать было холодно, поэтому мы шли пешком. Первый отрезок пути от дома до школы искусств – в плавную горку, потом бросок вдоль плоского Палогубского озера. Говорят, летом в нем водились выдры, но я их ни разу не видела, – как только школу распускали на каникулы, меня сразу отправляли в Ленинград. От Дома торговли через Красный горн, а там – финишная и самая тяжкая стадия: Чертов мост. Сооружение деревянное, хлипкое, плохо освещенное, с бугристыми ледяными ступенями, сомнительными, лишенными ритма, пролетами. Чертов мост пролегал через обширный овраг, соединяя Новый и Старый Полярный. Вниз приходилось съезжать на заднице, чтобы не упасть, подниматься – перебирая обеими руками перила. Ветер порол пылающие влажные щеки, распахивал полы шубы, продираясь к сердцу, отнимал руки и ноги.

У дедушки я скучала. Книг у него не было, приходилось часами листать два журнала, которые он выписывал: «Крокодил» и «Человек и закон» или разглядывать картины. Стены дедушкиной двушки были завешаны пейзажами собственного производства. На пенсии дедушка обрел хобби: рисовал малиновые, янтарные мурманские сопки, присыпанные перхотью ягеля, натюрморты с морошкой и красноголовыми, не лишенными правдоподобия подосиновиками – на крепких, заросших щетиной, ножках. Иногда дедушка позволял себе философствовать – на одной из картин был изображен сгорбленный силуэт человека, направляющегося прямо в багровую пасть северного заката. Картина называлась «Старость».

Для творчества дедушка использовал фанеру, из которой на почте составляли посылочные ящики. Ходить в отдел почтовых отправлений было моим любимым развлечением. Почта привлекала меня сильнее кондитерской, которой, кстати, в Полярном не было. Даже воздух там был другой – не тощий и кислый, безжизненно отдающий электричеством, а уютный, дымный, согревающий, сытный. На широком прилавке валялись обрывки шпагата, испорченные квитанции, в прочной кастрюльке побулькивал густой, как каша, сургуч. Почтовичка макала в емкость палочку, тыкала ею в лицо посылки, а потом прижимала к кляксе печать, оттискивая шоколадные вкусные буквы.

В дедушкиной квартире не было плиты, воскресное угощение он готовил в дровяной печке, всегда одно и то же блюдо, вдовцовое: картошка в томатном соусе с лавровым листом и горошками черного перца. От долгого томления в духовке картошка претерпевала метаморфозу:становилась рассыпчатой и сладкой, как бисквит.

После обеда дедушка шел в кладовку и выносил оттуда маленькие, сшитые бабушкой ситцевые мешочки. Это была фамильная сокровищница. В мешочках лежали золотые часы, несколько новых обручальных колец на низке – бабушка покупала их оптом и впрок – для сыновей, для потенциальных внуков и внучек; вершиной коллекции являлся перстень «чалма» – массивный, с торчащим кверху овальным рубином. Эрегированный рубин был перевит толстыми золотыми шнурочками. Сексуально озабоченная «чалма» так и осталась девственицей: ни одна из женщин нашей семьи не была ни цыганкой, ни оперной дивой, ни характерной актрисой. Вот с ними бы перстень монтировался.К «чалме» прилагался комплект таких же великанских сережек, с которыми я играла, прикладывая их к голове, как височные кольца.

Были там еще одни золотые сережки, обычного человеческого размера, на круглой застежке, тоже с рубинчиками. То ли бабушка испытывала к рубинам слабость, то ли только их можно было достать в Доме торговли. Точно сейчас узнать невозможно. В любом случае, такие серьги с рубинами имелись у доброй половины советских женщин.

После смерти дедушки «сокровища» разошлись по невесткам и дедушкиным подругам, утешавшими его старость. Маленькие золотые с рубинчиками достались мне. Какое-то время я их надевала, ценя удобство круглой застежки. Тогда я была уже на третьем курсе, Ленинграде превратился в Петербург, а сережки – в бессмысленный анахронизм, такой же, как пионерский галстук. Я не помнила ни о своем детстве в Полярном, ни об уроках музыки в детской школе искусств, ни о том, как папа, проезжая на машине Горячие ручьи, всегда громко сигналил, – там, на нарядных янтарно-малиновых сентябрьских сопках, умерла от инфаркта бабушка, собирая для меня бруснику. Я чувствовала себя так, как будто сразу родилась двадцатилетней. Я чувствовала себя глубокой старухой. Прошлое меня не интересовало, будущего еще не было, а настоящее отталкивало своей незавершенностью.

В двадцать лет я начала встречаться с Саней, художником, жившим на Коломенской. Саня вел богемный образ жизни, нигде не работал. Когда с деньгами становилось совсем худо, он ходил по детским садам, предлагая заведующим нарисовать на стене Львенка и Черепаху, или теремок Васнецова.

Саня любил женщин, алкоголь и сладкое, и у него постоянно болели зубы. Лечить их было не на что. Саня терпел боль, кроша на зуб таблетки аспирина и запивая их пивом. Однажды я пришла в мастерскую и увидев распухшее от страданий лицо Сани, чуть не упала в обморок. Постепенно приходя в себя на поломанной тахте, лишенной ножек, вспомнила о бабушкиных серьгах как о чем-то ценном и ненужном. В ломбарде мне дали за них совсем немного: платили только за металл. В квитанции было написано: «Серьги золотые, с красным камнем». Язык ростовщиков оказался не чужд поэзии. Через два месяца я вышла замуж.

Годы прошли без красок, конспективно. Сережки путешествовали из ломбарда и обратно все время, пока мы с Саней были женаты. После развода они долго валялись без дела в шкатулке вместе с прочими вышедшими в отставку безделушками. Недавно, разбирая старье, я увидела, что сережка одна. Вторая исчезла, потерялась, не пережила переездов. Глядя на сережку с красным камнем я поняла, что не повзрослела, а стала другим человеком. Ту Катю, писавшую письма в советскую Чехословакию о своих «коньках», я очень плохо знаю. А сережка – чертов мост, соединяющий меня новую и меня старую.

Дедушка, детство за полярным кругом, Галина Николаевна, успевшая перед смертью изучить Библию со свидетелями Иеговы и обрести смысл жизни, бездарная влюбленность, бедность, пороки и безумие молодости. Вещи – это мышцы памяти. Жаль, что одна сережка потерялась. Была бы пара – надевала б иногда. А так могу только открывать шкатулку и смотреть. Это немного, но, в принципе, достаточно.